Новокрестьянские поэты. Жизнь и творчество Н.А

Термин “новокрестьянские” в современном литературоведении употребляется для того, чтобы отделить представителей новой формации – модернистов, которые обновляли русскую поэзию, опираясь на народное творчество, – от традиционалистов, подражателей и эпигонов поэзии Никитина, Кольцова, Некрасова, штампующих стихотворные зарисовки деревенских пейзажей в лубочно-патриархальном стиле.

Поэты, относившиеся к этой категории, развивали традиции крестьянской поэзии, а не замыкались в них. Поэтизация деревенского быта, нехитрых крестьянских ремесел и сельской природы являлись главными темами их стихов.

Основные черты новокрестьянской поэзии:

Любовь к “малой Родине”;

Следование вековым народным обычаям и нравственным традициям;

Использование религиозной символики, христианских мотивов, языческих верований;

Обращение к фольклорным сюжетам и образам, введение в поэтический обиход народных песен и частушек;

Отрицание “порочной” городской культуры, сопротивление культу машин и железа.

В конце XIX века из среды крестьян не выдвинулось сколько-нибудь крупных поэтов. Однако авторы, пришедшие тогда в литературу, во многом подготовили почву для творчества своих особо даровитых последователей. Идеи старой крестьянской лирики возрождались на ином, более высоком художественном уровне. Тема любви к родной природе, внимание к народному быту и национальному характеру определили стиль и направление поэзии нового времени, а раздумья о смысле человеческого бытия посредством образов народной жизни сделались в этой лирике ведущими.

Следование народнопоэтической традиции было присуще всем новокрестьянским поэтам. Но у каждого из них было и особо острое чувство к малой родине в ее щемящей, уникальной конкретности. Осознание собственной роли в ее судьбе помогало найти свой путь к воспроизведению поэтического духа нации.

На формирование новокрестьянской поэтической школы большое влияние оказало творчество символистов, и в первую очередь Блока и Андрея Белого, способствовавшее развитию в поэзии Клюева, Есенина и Клычкова романтических мотивов и литературных приемов, характерных для поэзии модернистов.

Вхождение новокрестьянских поэтов в большую литературу стало заметным событием предреволюционного времени. Ядро нового течения составили наиболее талантливые выходцы из деревенской глубинки – Н. Клюев, С. Есенин, С. Клычков, П. Орешин. Вскоре к ним присоединились А. Ширяевец и А. Ганин.

Осенью 1915 г., во многом благодаря усилиям С. Городецкого и писателя А. Ремизова, опекавшим молодых поэтов, была создана литературная группа “Краса”; 25 октября в концертном зале Тенишевского училища в Петрограде состоялся литературно-художественный вечер, где, как писал впоследствии Городецкий, “Есенин читал свои стихи, а кроме того, пел частушки под гармошку и вместе с Клюевым – страдания…”. Там же было объявлено об организации одноименного издательства (оно прекратило существование после выхода первого сборника).

Впрочем, говорить о каком-то коллективном статусе новокрестьянских поэтов было бы неправомерным. И хотя перечисленные авторы входили в группу “Краса”, а затем и в литературно-художественное общество “Страда” (1915–1917), ставшее первым объединением поэтов (по определению Есенина) “крестьянской купницы”, и пусть некоторые из них участвовали в “Скифах” (альманахе левоэсеровского направления, 1917–1918), но в то же время для большинства “новокрестьян” само слово “коллектив” являлось лишь ненавистным штампом, словесным клише. Их больше связывало личное общение, переписка и общие поэтические акции.

Поэтому о новокрестьянских поэтах, как указывает в своем исследовании С. Семенова, “правильнее было бы говорить как о целой поэтической плеяде, выразившей с учетом индивидуальных мирочувствий иное, чем у пролетарских поэтов, видение устройства народного бытия, его высших ценностей и идеалов – другое ощущение и понимание русской идеи”.

У всех поэтических течений начала XX века имелась одна общая черта: их становление и развитие происходило в условиях борьбы и соперничества, словно наличие объекта полемики было обязательным условием существования самого течения. Не минула чаша сия и поэтов “крестьянской купницы”. Их идейными противниками являлись так называемые “пролетарские поэты”.

Став после революции организатором литературного процесса, партия большевиков стремилась к тому, чтобы творчество поэтов было максимально приближено к массам. Самым важным условием формирования новых литературных произведений, который выдвигался и поддерживался партийной печатью, был принцип “одухотворения” революционной борьбы. “Поэты революции являются неумолимыми критиками всего старого и зовут вперед, к борьбе за светлое будущее Они зорко подмечают все характерные явления современности и рисуют размашистыми, но глубоко правдивыми красками В их творениях многое еще не отшлифовано до конца, …но определенное светлое настроение отчетливо выражено с глубоким чувством и своеобразной энергией”.

Острота социальных конфликтов, неизбежность столкновения противоборствующих классовых сил стали главными темами пролетарской поэзии, находя выражение в решительном противопоставлении двух враждебных станов, двух миров: “отжившего мира зла и неправды” и “подымающейся молодой Руси”. Грозные обличения перерастали в страстные романтические призывы, восклицательные интонации господствовали во многих стихах (“Беснуйтесь, тираны!..”, “На улицу!” и т. п.). Специфической чертой пролетарской поэзии (стержневые мотивы труда, борьбы, урбанизм, коллективизм) являлось отражение в стихах текущей борьбы, боевых и политических задач пролетариата.

Пролетарские поэты, отстаивая коллективное, отрицали все индивидуально-человеческое, все то, что делает личность неповторимой, высмеивали такие категории, как душа и т. д. Крестьянские поэты, в отличие от них, видели главную причину зла в отрыве от природных корней, от народного мировосприятия, находящего отражение в быту, самом укладе крестьянской жизни, фольклоре, народных традициях, национальной культуре.

Приятие революции новокрестьянскими поэтами эмоционально шло от их народных корней, прямой причастности к народной судьбе; они чувствовали себя выразителями боли и надежд “нищих, голодных, мучеников, кандальников вековечных, серой, убогой скотины” (Клюев), низовой, задавленной вековым гнетом Руси. И в революции они увидели прежде всего начало осуществления чаяний, запечатленных в образах “Китеж-града”, “мужицкого рая”.

В обещанный революционерами рай на земле верили поначалу и Пимен Карпов, и Николай Клюев, который после Октября становится даже членом РКП(б).

Фактом остаются и попытки сближения именно в 1918 году – апогее революционно-мессианских иллюзий – крестьянских литераторов с пролетарскими, когда делается попытка создать в Москве секцию крестьянских писателей при Пролеткульте.

Но даже в этот относительно небольшой исторический промежуток времени (1917–1919), когда, казалось, один революционный вихрь, одно вселенское чаяние, один “громокипящий” пафос врывались в творчество и пролетарских, и крестьянских поэтов, все же чувствовалась существенная мировоззренческая разница. В стихах “новокрестьян” было немало революционно-мессианских неистовств, мотивов штурма небес, титанической активности человека; но вместе с яростью и ненавистью к врагу сохранялась и идея народа-богоносца, и нового религиозного раскрытия своей высшей цели: “Невиданного Бога / Увидит мой народ”, – писал Петр Орешин в своем сборнике стихов “Красная Русь” (1918). Вот несколько риторическое, но точное по мысли выражение того, что по большому счету разводило пролетарских и крестьянских поэтов (при всех их “хулиганских” богоборческих срывах, как в есенинской “Инонии”).

Объявление в послереволюционное время пролетарской поэзии самой передовой поставило крестьянскую поэзию в положение второстепенной. А проведение в жизнь курса ликвидации кулачества как класса сделало крестьянских поэтов “лишними”. Поэтому группа новокрестьянских поэтов с начала 1920-х годов являлась объектом постоянных нападок, ядовитых “разоблачений” со стороны критиков и идеологов, претендовавших на выражение “передовой”, пролетарской позиции.

Так рушились иллюзии, исчезала вера крестьянских поэтов в большевистские преобразования, копились тревожные раздумья о судьбах родной деревни. И тогда в их стихах зазвучали мотивы не просто трагедии революционного распятия России, но и вины растоптавшего ее непутевого, разгульного, поддавшегося на подмены и соблазны дьявольских козней ее сына – ее собственного народа. Произошла адская подтасовка, когда светлые мечты народа соскользнули в темный, неистовый союз с дьявольской силой.

Н. Солнцева в своей книге “Китежский павлин” приходит к выводу, что именно крестьянские поэты в послеоктябрьские годы “приняли на себя крест оппозиции”. Однако не всё так однозначно.

В рецензии на вышеупомянутую книгу Л. Воронин заметил, что “творческие и жизненные судьбы Н. Клюева, А. Ширяевца. А. Ганина, П. Карпова, С. Клычкова, в общем-то, вписываются в эту концепцию. Однако рядом и другие новокрестьянские поэты: Петр Орешин с его гимнами новой, советской Руси, оставшиеся “за кадром” исследования Н. Солнцевой, вполне лояльные Павел Радимов, Семен Фомин, Павел Дружинин. Да и с “крамольным” Сергеем Есениным не так все просто. Ведь в те же годы, когда им была написана “Страна негодяев”, появились его поэмы “Ленин”, “Песнь о великом походе”, “Баллада о двадцати шести””.

По мнению А. Михайлова, “общественная дисгармония, к которой привела революция, явилась отражением целого клубка противоречий: идейных, социальных, экономических и других. Однако в задачу советских идеологов входило представить новое государственное устройство как единственно правильное, поэтому они стремились во что бы то ни стало перекодировать механизм национальной памяти. Чтобы предать прошлое забвению, носителей родовой памяти уничтожали. Погибли все новокрестьянские поэты – хранители национальных святынь”. Только А. Ширяевец, рано ушедший из жизни (1924), и С. Есенин не дожили до времен массовых репрессий, поглотивших их единомышленников.

Первым эта участь постигла А. Ганина. Осенью 1924 г. его в числе группы молодежи арестовывают по обвинению в принадлежности к “Ордену русских фашистов”. За улику принимаются найденные у Ганина при обыске тезисы “Мир и свободный труд – народам”, содержащие откровенные высказывания против существующего режима. Попытка выдать текст тезисов за фрагмент задуманного романа (списав тем самым криминал на счет отрицательного героя – “классового врага”) не удалась. Ганин был расстрелян в Бутырской тюрьме в числе семи человек, составляющих группу “ордена”, как его глава.

В апреле 1920 г. “за религиозные взгляды” был исключен из партии Н. Клюев. А после публикации поэмы “Деревня” (1927) он подвергся резкой критике за тоску по разрушенному сельскому “раю” и был объявлен “кулацким поэтом”. Затем последовала ссылка в Томск, где Клюев умирал от голода, продавал свои вещи, просил подаяния. Он писал М. Горькому и умолял помочь “кусочком хлебушка”. Осенью 1937 г. поэт был расстрелян в Томской тюрьме.

В разгар массовых репрессий погиб С. Клычков, чья поэзия избежала и опьянения Октябрем, и резкой, откровенно разочарованной реакции. Тем не менее, с конца 1920-х годов критики занесли его в разряд “певцов кулацкой деревни”, а в 1937 г. Клычков был арестован и сгинул бесследно.

Не смог избежать участи своих собратьев по литературному цеху даже П. Орешин, тот из новокрестьянских поэтов, кто, по выражению С. Семеновой, “один из всех как будто искренне, от души форсируя голос, побежал и за комсомолом, и за партией, и за трактором, довольно механически стыкуя поэзию родной природы (от которой он никогда не отказывался) и “новую красоту” колхозной деревни, не брезгуя и производственными агитками в виде сказов в стихах Последний его сборник “Под счастливым небом” (1937) состоял из препарированных, приглаженных стихотворений его предшествующих книг Но и такое “счастливое” совпадение с требованиями эпохи не отвело от поэта, когда-то дружно выступавшего в одной “крестьянской купнице”, десницы террора. “Под счастливым небом” 1937 года он был арестован и расстрелян”.

Из числа новокрестьянских поэтов уцелел в этой мясорубке лишь П. Карпов, который дожил до 1963 года и умер в полной безвестности. Его, правда, к данному течению можно отнести лишь с большой долей условности.

Новокрестьянская поэзия с полным правом может считаться неотъемлемой частью творческого наследия русского Серебряного века. Показательно, что крестьянская духовная нива оказалась значительно плодотворнее, чем пролетарская идеологическая почва, на яркие творческие личности. С. Семенова обращает внимание на “разительное отличие творческого результата: если пролетарская поэзия не выдвинула по-настоящему крупных мастеров слова, то крестьянская (раскрыла) первоклассный талант Клычкова – поэта и прозаика, замечательное дарование Орешина и Ширяевца, Ганина и Карпова А два поэта – Клюев и Есенин, будучи духовными и творческими лидерами “крестьянской купницы” и выразив точнее и совершеннее своих собратьев ее устремления, встали в ряд классиков русской литературы” (Там же.).

Добавлю, что из пролетарских поэтов можно вспомнить разве что Демьяна Бедного, агитационно-публицистическая поэзия которого в годы революции и гражданской войны была весьма популярной у народных масс. Но и это объясняется не столько ее качеством, сколько наличием, как сейчас модно говорить, большевистского “административного ресурса”, т. е. попросту пропаганды.

Николай Клюев

Николай Алексеевич Клюев, выступавший идеологом новокрестьянского течения в русской поэзии, был самым крупным и влиятельным, а возможно, и самым одаренным ее представителем. Его детство прошло на р. Вытегре в Олонецком крае (ныне Вологодская область), где мать поэта, известная сказительница, приобщила сына к местному фольклору и т. н. “отреченной” – раскольнической литературе. В его ранних стихах, имевших яркую религиозную окраску, чувствовалось влияние “гражданской лирики” народников. Многие образы поэт черпает из церковно-приходского обихода. Язык его произведений насыщен местечковыми словами и архаизмами. Позднее в стихах Клюева появилось стремление к поэтическому отображению деревенской жизни, поэтизации патриархальной старины, что поставило его в ряд новокрестьянских поэтов.

Революцию Клюев принял и даже стал членом РКП(б), в 1917–1919 гг. работал в большевистской газете Вытегры. Но в 1920 г. за “религиозные взгляды” был исключен из партии, а после опубликования поэм “Деревня” и “Мать-Суббота” объявлен “кулацким поэтом”. В 1934 г. Клюев был выслан из Москвы, а в 1937-м арестован и расстрелян в Томской тюрьме.

Пусть я в лаптях

Пусть я в лаптях, в сермяге серой, В рубахе грубой, пестрядной, Но я живу с глубокой верой В иную жизнь, в удел иной! Века насилья и невзгоды, Всевластье злобных палачей Желанье пылкое свободы Не умертвят в груди моей! Наперекор закону века, Что к свету путь загородил, Себя считать за человека Я не забыл! Я не забыл!

Ты все келейнее и строже, Непостижимее на взгляд… О, кто же, милостивый Боже, В твоей печали виноват? И косы пепельные глаже, Чем раньше, стягиваешь ты, Глухая мать сидит за пряжей - На поминальные холсты. Она нездешнее постигла, Как ты, молитвенно строга… Блуждают солнечные иглы По колесу от очага. Зимы предчувствием объяты, Рыдают сосны на бору; Опять глухие казематы Тебе приснятся ввечеру. Лишь станут сумерки синее, Туман окутает реку, - Отец, с веревкою на шее, Придет и сядет к камельку. Жених с простреленною грудью, Сестра, погибшая в бою, - Все по вечернему безлюдью Сойдутся в хижину твою. А Смерть останется за дверью, Как ночь, загадочно темна. И до рассвета суеверью Ты будешь слепо предана. И не поверишь яви зрячей, Когда торжественно в ночи Тебе – за боль, за подвиг плача - Вручатся вечности ключи.

Из цикла “Александру Блоку"

Я болен сладостным недугом - Осенней, рдяною тоской. Нерасторжимым полукругом Сомкнулось небо надо мной. Она везде, неуловима, Трепещет, дышит и живет: В рыбачьей песне, в свитках дыма, В жужжанье ос и блеске вод. В шуршанье трав – ее походка, В нагорном эхо – всплески рук, И казематная решетка - Лишь символ смерти и разлук. Ее ли космы смоляные, Как ветер смех, мгновенный взгляд… О, кто Ты: Женщина? Россия? В годину черную собрат! Поведай: тайное сомненье Какою казнью искупить, Чтоб на единое мгновенье Твой лик прекрасный уловить?

В златотканные дни сентября Мнится папертью бора опушка. Сосны молятся, ладан куря, Над твоей опустелой избушкой. Ветер-сторож следы старины Заметает листвой шелестящей, Распахни узорочье сосны, Промелькни за березовой чащей! Я узнаю косынки кайму, Голосок с легковейной походкой… Сосны шепчут про мрак и тюрьму, Про мерцание звезд за решеткой, Про бубенчик в жестоком пути, Про седые бурятские дали… Мир вам, сосны, вы думы мои, Как родимая мать, разгадали! В поминальные дни сентября Вы сыновнюю тайну узнайте И о той, что погибла любя, Небесам и земле передайте.

Прохожу ночной деревней, В темных избах нет огня, Явью сказочною, древней Потянуло на меня. В настоящем разуверясь, Стародавних полон сил, Распахнул я лихо ферязь, Шапку-соболь заломил. Свистнул, хлопнул у дороги В удалецкую ладонь, И, как вихорь, звонконогий Подо мною взвился конь. Прискакал. Дубровым зверем Конь храпит, копытом бьет, - Предо мной узорный терем, Нет дозора у ворот. Привязал гнедого к тыну; Будет лихо али прок, Пояс шелковый закину На точеный шеломок. Скрипнет крашеная ставня… “Что, разлапушка, – не спишь? Неспроста повесу-парня Знают Кама и Иртыш! Наши хаживали струги До Хвалынщины подчас, - Не иссякнут у подруги Бирюза и канифас …” Прояснилися избенки, Речка в утреннем дыму. Гусли-морок, вслипнув звонко, Искрой канули во тьму. Но в душе, как хмель, струится Вещих звуков серебро - Отлетевшей жаро-птицы Самоцветное перо.

Мне сказали, что ты умерла Заодно с золотым листопадом И теперь, лучезарно светла, Правишь горним, неведомым градом. Я нездешним забыться готов, Ты всегда баснословной казалась И багрянцем осенних листов Не однажды со мной любовалась. Говорят, что не стало тебя, Но любви иссякаемы ль струи: Разве зори – не ласка твоя, И лучи – не твои поцелуи?

Обозвал тишину глухоманью, Надругался над белым “молчи”, У креста простодушною данью Не поставил сладимой свечи. В хвойный ладан дохнул папиросой И плевком незабудку обжег, - Зарябило слезинками плёсо, Сединою заиндевел мох. Светлый отрок – лесное молчанье, Помолясь на заплаканный крест, Закатилось в глухое скитанье До святых, незапятнанных мест. Заломила черемуха руки, К норке путает след горностай… Сын железа и каменной скуки Попирает берестяный рай.

Рождество избы

От кудрявых стружек пахнет смолью, Духовит, как улей, белый сруб. Крупногрудый плотник тешет колья, На слова медлителен и скуп. Тёпел паз, захватисты кокоры, Крутолоб тесовый шоломок. Будут рябью писаны подзоры И лудянкой выпестрен конек. По стене, как зернь, пройдут зарубки: Сукрест, лапки, крапица, рядки, Чтоб избе-молодке в красной шубке Явь и сонь мерещились – легки. Крепкогруд строитель-тайновидец, Перед ним щепа как письмена: Запоет резная пава с крылец, Брызнет ярь с наличника окна. И когда очёсками кудели Над избой взлохматится дымок - Сказ пойдет о красном древоделе По лесам, на запад и восток.

Из цикла “Поэту Сергею Есенину"

Изба – святилище земли, С запечной тайною и раем, По духу росной конопли Мы сокровенное узнаем. На грядке веников ряды - Душа берез зеленоустых… От звезд до луковой гряды Всё в вещем шепоте и хрустах. Земля, как старище-рыбак, Сплетает облачные сети, Чтоб уловить загробный мрак Глухонемых тысячелетий. Предвижу я: как в верше сом, Заплещет мгла в мужицкой длани, - Золотобревный, Отчий дом Засолнцевеет на поляне. Пшеничный колос-исполин Двор осенит целящей тенью… Не ты ль, мой брат, жених и сын, Укажешь путь к преображенью? В твоих глазах дымок от хат, Глубинный сон речного ила, Рязанский маковый закат - Твои певучие чернила. Изба – питательница слов Тебя взрастила не напрасно: Для русских сел и городов Ты станешь Радуницей красной. Так не забудь запечный рай, Где хорошо любить и плакать! Тебе на путь, на вечный май, Сплетаю стих – матерый лапоть.

Сергей Клычков

Поэт, прозаик и переводчик Сергей Антонович Клычков (наст. фамилия Лешенков) родом из Тверской губернии. Учился в Московском университете. Уже в ранних поэтических сборниках “Песни” (1911) и “Потаенный сад” (1913) заявил о себе как о поэте новокрестьянского направления. Возрождая в отечественной лирике жанр народной песни, развивая мотивы русского предания и сказки, Клычков переосмыслял их в романтическо-символистском плане. С началом Первой мировой войны был призван в армию. В 1921 г. вернулся в Москву, работал в журнале “Красная новь” и издательстве “Круг”.

Революцию Клычков встретил с восторгом, продолжая разрабатывать свое фольклорно-романтическое направление. Но затем из его творчества уходят сказочность и напевность, появляются вечные, философские темы, мотивы прощания и тревоги за сохранность мира природы. С середины 1920-х гг. поэт обращается к прозе (написано 6 романов). Кампания борьбы с “кулацкой литературой” не миновала и Клычкова. Его последняя книжка стихов “В гостях у журавлей” (1930) была злобно встречена критикой. Клычков вынужден был заняться переводами. В 30-е годы выходят его переложения эпических произведений народов СССР. В июле 1937 г. Клычков был арестован и вскоре расстрелян.

За туманной пеленою, На реке у края Он пасет себе ночное, На рожке играя. Он сидит нога на ногу Да молсёт осоку… Звезд на небе много, много, Высоко, высоко. – Ай-люли! Ай-люли! Весь в серебряной пыли Месяц пал на ковыли! – Ай-люли! Да ай-люли! Задремал в осоке леший - Старичок преклонный… А в бору пылают клены От столетней плеши… А в тумане над лугами Сбилось стадо в кучу, И бычок бодает тучу Красными рогами.

Была над рекою долина, В дремучем лесу у села, Под вечер, сбирая малину, На ней меня мать родила… В лесной тишине и величьи Меня пеленал полумрак, Баюкало пение птичье, Бегущий ручей под овраг… На ягодах спелых и хмеле, Широко раскрывши глаза, Я слушал, как ели шумели, Как тучи скликала гроза… Мне виделись в чаще хоромы, Мелькали в заре терема, И гул отдаленного грома Меня провожал до дома. Ах, верно, с того я и дикий, С того-то и песни мои - Как кузов лесной земляники Меж ягод с игольем хвои…

Лель цветами все поле украсил, Все деревья листами убрал. Слышал я, как вчера он у прясел За деревнею долго играл… Он играл на серебряной цевне, И в осиннике смолкли щеглы, Не кудахтали куры в деревне, Лишь заря полыхала из мглы… На Дубне журавли не кричали, Сыч не ухал над чащей лесной, И стояла Дубравна в печали На опушке под старой сосной… Каждый год голубою весною Он плывет, как безвестный рыбак, И над нашей сторонкой лесною Виснет темень – туманы и мрак… Редко солнце из облака выйдет, Редко звезды проглянут в ночи, И не видел никто и не видит На кафтане узорном парчи… Невдомек и веселой молодке, Что сгоняет коров поутру, Чей же парус белеет на лодке, Чей же голос слыхать на ветру?.. Он плывет, и играет на луке Ранний луч золотою стрелой, Но не вспомнят о прадедах внуки, Не помянут отрады былой… Не шелохнут лишь сосны да ели, Не колыхнут вершины берез, И они лишь одни видят Леля, Обступая у берега плес…

Золотятся ковровые нивы И чернеют на пашнях комли… Отчего же задумались ивы, Словно жаль им родимой земли?.. Как и встарь, месяц облаки водит, Словно древнюю рать богатырь, И за годами годы проходят, Пропадая в безвестную ширь. Та же Русь без конца и без края, И над нею дымок голубой - Что ж и я не пою, а рыдаю Над людьми, над собой, над судьбой? И мне мнится: в предутрии пламя Пред бедою затеплила даль, И сгустила туман над полями Небывалая в мире печаль…

Над серебряной рекой
Песня
На златом песочке…

Лада плавает в затоне, В очарованной тиши… На реке рыбачьи тони И стеною камыши… И в затоне, как в сулее, Словно в чаше средь полей, Ладе краше, веселее, Веселее и белей… В речку Лада окунулась, Поглядела в синеву, Что-то вспомнилось – взгрустнулось, Что не сбылось наяву… Будто камушки бросая, Лада смотрится в реку, И скользит нога босая Снова в реку по песку… Лада к ивушке присела, И над нею меж ветвей Зыбь туманная висела, Пел печально соловей… И волна с волной шепталась, И катились жемчуга, Где зарей она купалась По-за краю бочага. А вокруг нее русалки, Встав с туманами из вод, По кустам играли в салки И водили хоровод…

Душа моя, как птица, Живет в лесной глуши, И больше не родится На свет такой души. По лесу треск и скрежет: У нашего села Под ноги ели режет Железный змей-пила. Сожгут их в тяжких горнах, Как грешных, сунут в ад, А сколько бы просторных Настроить можно хат! Прости меня, сквозная Лесная моя весь, И сам-то я не знаю, Как очутился здесь, Гляжу в безумный пламень И твой целую прах За то, что греешь камень, За то, что гонишь страх! И здесь мне часто снится Один и тот же сон: Густая ель-светлица, В светлице хвойный звон, Светлы в светлице сени, И тепел дух от смол, Прилесный скат – ступени, Крыльцо – приречный дол, Разостлан мох дерюгой, И слились ночь и день, И сели в красный угол За стол трапезный – пень… Гадает ночь-цыганка, На звезды хмуря бровь: Где ж скатерть-самобранка, Удача и любовь? Но и она не знает, Что скрыто в строках звезд!.. И лишь с холма кивает Сухой рукой погост…

И потеряли вехи звезд… Они ж плывут из года в годы И не меняют мест! Наш путь – железная дорога, И нет ни троп уж, ни дорог, Где человек бы встретил Бога И человека – Бог! Летаем мы теперь, как птицы, Приделав крылья у телег, И зверь взглянуть туда боится, Где реет человек! И пусть нам с каждым днем послушней Вода, и воздух, и огонь: Пусть ржет на привязи в конюшне Ильи громовый конь! Пускай земные брони-горы Мы плавим в огненной печи - Но миру мы куем запоры, А нам нужны ключи! Закинут плотно синий полог, И мы, мешая явь и бред, Следим в видениях тяжелых Одни хвосты комет!

Я устал от хулы и коварства Головой колотиться в бреду, Скоро я в заплотинное царство, Никому не сказавшись, уйду… Мне уж снится в ночи безголосой, В одинокой бессонной тиши, Что спускаюсь я с берега плеса, Раздвигаю рукой камыши… Не беда, что без пролаза тина И Дубна обмелела теперь: Знаю я, что у старой плотины, У плотины есть тайная дверь! Как под осень, опушка сквозная, И взглянуть в нее всякий бы мог, Но и то непреложно я знаю, Что в пробоях тяжелый замок! Что положены сроки судьбою, Вдруг не хлынули б хляби и синь, Где из синих глубин в голубое Полумесяц плывет, словно линь… Вот оно, что так долго в печали Все бросало и в жар и озноб: То ль рыбачий челнок на причале, То ль камкой околоченный гроб! Вот и звезды, как окуни в стае, Вот и лилия, словно свеча… Но добротны плотинные сваи, И в песке не нашел я ключа… Знать, до срока мне снова и снова Звать, и плакать, и ждать у реки: Еще мной не промолвлено слово, Что, как молот, сбивает оковы И, как ключ, отпирает замки.

Меня раздели донага И достоверной были На лбу приделали рога И хвост гвоздём прибили… Пух из подушки растрясли И вываляли в дёгте, И у меня вдруг отросли И в самом деле когти… И вот я с парою клешней Теперь в чертей не верю, Узнав, что человек страшней И злей любого зверя…

Пока из слов не пышет пламя И кровь не рвется на дыбы, Я меж бездельем и делами Брожу, как мученик судьбы!.. Не веселит тогда веселье, И дело валится из рук, И только слышен еле-еле Мне сердца дремлющего стук!.. Потянутся лихие годы В глухой и безголосой мгле, Как дым, в осеннюю погоду Прибитый дождиком к земле!.. И в безглагольности суровой, В бессловной сердца тишине Так радостно подумать мне, Что этот мир пошел от слова…

Сергей Есенин

Сергей Александрович Есенин родился в селе Константинове на Рязанщине. Отсюда берут начало истоки его творчества, главными в котором поэт считал “лирическое чувство” и “образность”. Источник образного мышления он видел в фольклоре, народном языке. Вся метафорика Есенина построена на взаимоотношениях человека и природы, которые, по его мнению, сохранились только в укладе крестьянской жизни. Лучшие его стихотворения ярко запечатлели духовную красоту русского человека. Тончайший лирик, волшебник русского пейзажа, Есенин был удивительно чутким к земным краскам, звукам и запахам. Его емкие и ошеломляюще свежие образы почти всегда являлись настоящим художественным открытием.

Первое стихотворение Есенина было опубликовано в журнале “Мирок” (1914, № 1), а первая книга стихов “Радуница” вышла в 1916 году. Городская жизнь заметно повлияла не только на творческое “я” самого поэта, но и на облик его лирического героя. После революции в трогательной и нежной есенинсикой лирике, подверженной до этого влиянию Клюева и Блока, появляются новые “разбойно-разгульные” черты, сблизившие его с имажинистами. Судьба поэта сложилась трагически. В состоянии депрессии он покончил жизнь самоубийством.

Выткался на озере алый свет зари. На бору со звонами плачут глухари. Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло. Только мне не плачется – на душе светло. Знаю, выйдешь к вечеру за кольцо дорог, Сядем в копны свежие под соседний стог. Зацелую допьяна, изомну, как цвет, Хмельному от радости пересуду нет. Ты сама под ласками сбросишь шелк фаты, Унесу я пьяную до утра в кусты. И пускай со звонами плачут глухари, Есть тоска веселая в алостях зари.

Го й ты, Русь, моя родная, Хаты – в ризах образа… Не видать конца и края - Только синь сосет глаза. Как захожий богомолец, Я смотрю твои поля. А у низеньких околиц Звонно чахнут тополя. Пахнет яблоком и медом По церквам твой кроткий Спас. И гудит за корогодом На лугах веселый пляс. Побегу по мятой стежке На приволь зеленых лех, Мне навстречу, как сережки, Прозвенит девичий смех. Если крикнет рать святая: “Кинь ты Русь, живи в раю!” Я скажу: “Не надо рая, Дайте родину мою”.

Устал я жить в родном краю В тоске по гречневым просторам, Покину хижину мою, Уйду бродягою и вором. Пойду по белым кудрям дня Искать убогое жилище. И друг любимый на меня Наточит нож за голенище. Весной и солнцем на лугу Обвита желтая дорога, И та, чье имя берегу, Меня прогонит от порога. И вновь вернуся в отчий дом, Чужою радостью утешусь, В зеленый вечер под окном На рукаве своем повешусь. Седые вербы у плетня Нежнее головы наклонят. И необмытого меня Под лай собачий похоронят. А месяц будет плыть и плыть, Роняя весла по озерам… И Русь все так же будет жить, Плясать и плакать у забора.

Песнь о собаке

Утром в ржаном закуте, Где златятся рогожи в ряд, Семерых ощенила сука, Рыжих семерых щенят. До вечера она их ласкала, Причесывая языком, И струился снежок подталый Под теплым ее животом. А вечером, когда куры Обсиживают шесток, Вышел хозяин хмурый, Семерых всех поклал в мешок. По сугробам она бежала, Поспевая за ним бежать… И так долго, долго дрожала Воды незамерзшей гладь. А когда чуть плелась обратно, Слизывая пот с боков, Показался ей месяц над хатой Одним из ее щенков. В синюю высь звонко Глядела она, скуля, А месяц скользил тонкий И скрылся за холм в полях. И глухо, как от подачки, Когда бросят ей камень в смех, Покатились глаза собачьи Золотыми звездами в снег.

Запели тесаные дроги, Бегут равнины и кусты. Опять часовни на дороге И поминальные кресты. Опять я теплой грустью болен От овсяного ветерка. И на известку колоколен Невольно крестится рука. О Русь, малиновое поле И синь, упавшая в реку, Люблю до радости и боли Твою озерную тоску. Холодной скорби не измерить, Ты на туманном берегу. Но не любить тебя, не верить - Я научиться не могу. И не отдам я эти цепи, И не расстанусь с долгим сном, Когда звенят родные степи Молитвословным ковылем.

Не жалею, не зову, не плачу, Все пройдет, как с белых яблонь дым. Увяданья золотом охваченный, Я не буду больше молодым. Ты теперь не так уж будешь биться, Сердце, тронутое холодком, И страна березового ситца Не заманит шляться босиком. Дух бродяжий! ты все реже, реже Расшевеливаешь пламень уст. О моя утраченная свежесть, Буйство глаз и половодье чувств. Я теперь скупее стал в желаньях, Жизнь моя! иль ты приснилась мне? Словно я весенней гулкой ранью Проскакал на розовом коне. Все мы, все мы в этом мире тленны, Тихо льется с кленов листьев медь… Будь же ты вовек благословенно, Что пришло процвесть и умереть.

Заметался пожар голубой, Позабылись родимые дали. Был я весь – как запущенный сад, Был на женщин и зелие падкий. Разонравилось пить и плясать И терять свою жизнь без оглядки. Мне бы только смотреть на тебя, Видеть глаз злато-карий омут, И чтоб, прошлое не любя, Ты уйти не смогла к другому. Поступь нежная, легкий стан, Если б знала ты сердцем упорным, Как умеет любить хулиган, Как умеет он быть покорным. Я б навеки забыл кабаки И стихи бы писать забросил, Только б тонко касаться руки И волос твоих цветом в осень. Я б навеки пошел за тобой Хоть в свои, хоть в чужие дали… В первый раз я запел про любовь, В первый раз отрекаюсь скандалить.

Пускай ты выпита другим, Но мне осталось, мне осталось Твоих волос стеклянный дым И глаз осенняя усталость. О, возраст осени! Он мне Дороже юности и лета. Ты стала нравиться вдвойне Воображению поэта. Я сердцем никогда не лгу, И потому на голос чванства Бестрепетно сказать могу, Что я прощаюсь с хулиганством. Пора расстаться с озорной И непокорною отвагой. Уж сердце напилось иной, Кровь отрезвляющею брагой. И мне в окошко постучал Сентябрь багряной веткой ивы, Чтоб я готов был и встречал Его приход неприхотливый. Теперь со многим я мирюсь Без принужденья, без утраты. Иною кажется мне Русь, Иными кладбища и хаты. Прозрачно я смотрю вокруг И вижу там ли, здесь ли, где-то ль, Что ты одна, сестра и друг, Могла быть спутницей поэта. Что я одной тебе бы мог, Воспитываясь в постоянстве, Пропеть о сумерках дорог И уходящем хулиганстве.

Вечер черные брови насопил. Чьи-то кони стоят у двора. Не вчера ли я молодость пропил? Разлюбил ли тебя не вчера? Не храпи, запоздалая тройка! Наша жизнь пронеслась без следа. Может, завтра больничная койка Упокоит меня навсегда. Может, завтра совсем по-другому Я уйду, исцеленный навек, Слушать песни дождей и черемух, Чем здоровый живет человек. Позабуду я мрачные силы, Что терзали меня, губя. Облик ласковый! Облик милый! Лишь одну не забуду тебя. Пусть я буду любить другую, Но и с нею, с любимой, с другой, Расскажу про тебя, дорогую, Что когда-то я звал дорогой. Расскажу, как текла былая Наша жизнь, что былой не была… Голова ль ты моя удалая, До чего ж ты меня довела?

Письмо матери

Ты жива еще, моя старушка? Жив и я. Привет тебе, привет! Пусть струится над твоей избушкой Тот вечерний несказанный свет. Пишут мне, что ты, тая тревогу, Загрустила шибко обо мне, Что ты часто ходишь на дорогу В старомодном ветхом шушуне. И тебе в вечернем синем мраке Часто видится одно и то ж: Будто кто-то мне в кабацкой драке Саданул под сердце финский нож. Ничего, родная! Успокойся. Это только тягостная бредь. Не такой уж горький я пропойца, Чтоб, тебя не видя, помереть. Я по-прежнему такой же нежный И мечтаю только лишь о том, Чтоб скорее от тоски мятежной Воротиться в низенький наш дом. Я вернусь, когда раскинет ветви По-весеннему наш белый сад. Только ты меня уж на рассвете Не буди, как восемь лет назад. Не буди того, что отмечталось, Не волнуй того, что не сбылось, - Слишком раннюю утрату и усталость Испытать мне в жизни привелось. И молиться не учи меня. Не надо! К старому возврата больше нет. Ты одна мне помощь и отрада, Ты одна мне несказанный свет. Так забудь же про свою тревогу, Не грусти так шибко обо мне. Не ходи так часто на дорогу В старомодном ветхом шушуне.

Мы теперь уходим понемногу В ту страну, где тишь и благодать. Может быть, и скоро мне в дорогу Бренные пожитки собирать. Милые березовые чащи! Ты, земля! И вы, равнин пески! Перед этим сонмом уходящих Я не в силах скрыть моей тоски. Слишком я любил на этом свете Все, что душу облекает в плоть. Мир осинам, что, раскинув ветви, Загляделись в розовую водь! Много дум я в тишине продумал, Много песен про себя сложил, И на этой на земле угрюмой Счастлив тем, что я дышал и жил. Счастлив тем, что целовал я женщин, Мял цветы, валялся на траве И зверье, как братьев наших меньших, Никогда не бил по голове. Знаю я, что не цветут там чащи, Не звенит лебяжьей шеей рожь. Оттого пред сонмом уходящих Я всегда испытываю дрожь. Знаю я, что в той стране не будет Этих нив, златящихся во мгле. Оттого и дороги мне люди, Что живут со мною на земле.

Отговорила роща золотая Березовым веселым языком, И журавли, печально пролетая, Уж не жалеют больше ни о ком. Кого жалеть? Ведь каждый в мире странник - Пройдет, зайдет и вновь оставит дом. О всех ушедших грезит конопляник С широким месяцем над голубым прудом. Стою один среди равнины голой, А журавлей относит ветер в даль, Я полон дум о юности веселой, Но ничего в прошедшем мне не жаль. Не жаль мне лет, растраченных напрасно, Не жаль души сиреневую цветь. В саду горит костер рябины красной, Но никого не может он согреть. Не обгорят рябиновые кисти, От желтизны не пропадет трава, Как дерево роняет тихо листья, Так я роняю грустные слова. И если время, ветром разметая, Сгребет их все в один ненужный ком… Скажите так… что роща золотая Отговорила милым языком.

Из цикла “Персидские мотивы

Никогда я не был на Босфоре, Ты меня не спрашивай о нем. Я в твоих глазах увидел море, Полыхающее голубым огнем. Не ходил в Багдад я с караваном, Не возил я шелк туда и хну. Наклонись своим красивым станом, На коленях дай мне отдохнуть. Или снова, сколько ни проси я, Для тебя навеки дела нет, Что в далеком имени – Россия - Я известный, признанный поэт. У меня в душе звенит тальянка, При луне собачий слышу лай. Разве ты не хочешь, персиянка, Увидать далекий, синий край? Я сюда приехал не от скуки - Ты меня, незримая, звала. И меня твои лебяжьи руки Обвивали, словно два крыла. Я давно ищу в судьбе покоя, И хоть прошлой жизни не кляну, Расскажи мне что-нибудь такое Про твою веселую страну. Заглуши в душе тоску тальянки, Напои дыханьем свежих чар, Чтобы я о дальней северянке Не вздыхал, не думал, не скучал. И хотя я не был на Босфоре - Я тебе придумаю о нем. Все равно – глаза твои, как море, Голубым колышутся огнем.

Клен ты мой опавший, клен заледенелый, Что стоишь нагнувшись под метелью белой? Или что увидел? Или что услышал? Словно за деревню погулять ты вышел. И, как пьяный сторож, выйдя на дорогу, Утонул в сугробе, приморозил ногу. Ах, и сам я нынче чтой-то стал нестойкий, Не дойду до дома с дружеской попойки. Там вон встретил вербу, там сосну приметил, Распевал им песни под метель о лете. Сам себе казался я таким же кленом, Только не опавшим, а вовсю зеленым. И, утратив скромность, одуревши в доску, Как жену чужую, обнимал березку.

Ты меня не любишь, не жалеешь, Разве я немного не красив? Не смотря в лицо, от страсти млеешь, Мне на плечи руки опустив. Молодая, с чувственным оскалом, Я с тобой не нежен и не груб. Расскажи мне, скольких ты ласкала? Сколько рук ты помнишь? Сколько губ? Знаю я – они прошли как тени, Не коснувшись твоего огня, Многим ты садилась на колени, А теперь сидишь вот у меня. Пусть твои полузакрыты очи И ты думаешь о ком-нибудь другом, Я ведь сам люблю тебя не очень, Утопая в дальнем дорогом. Этот пыл не называй судьбою, Легкодумна вспыльчивая связь, - Как случайно встретился с тобою, Улыбнусь, спокойно разойдясь. Да и ты пойдешь своей дорогой Распылять безрадостные дни, Только нецелованных не трогай, Только негоревших не мани. И когда с другим по переулку Ты пройдешь, болтая про любовь, Может быть, я выйду на прогулку, И с тобою встретимся мы вновь. Отвернув к другому ближе плечи И немного наклонившись вниз, Ты мне скажешь тихо: “Добрый вечер…” Я отвечу: “Добрый вечер, miss”. И ничто души не потревожит, И ничто ее не бросит в дрожь, - Кто любил, уж тот любить не может, Кто сгорел, того не подожжешь.

До свиданья, друг мой, до свиданья. Милый мой, ты у меня в груди. Предназначенное расставанье Обещает встречу впереди. До свиданья, друг мой, без руки, без слова. Не грусти и не печаль бровей, - В этой жизни умирать не ново, Но и жить, конечно, не новей.

В современном литературоведении употребляется для того, чтобы отделить представителей новой формации – модернистов, которые обновляли русскую поэзию, опираясь на народное творчество, – от традиционалистов, подражателей и эпигонов поэзии Никитина, Кольцова, Некрасова, штампующих стихотворные зарисовки деревенских пейзажей в лубочно-патриархальном стиле.

Поэты, относившиеся к этой категории, развивали традиции крестьянской поэзии, а не замыкались в них. Поэтизация деревенского быта, нехитрых крестьянских ремесел и сельской природы являлись главными темами их стихов.

Основные черты новокрестьянской поэзии:


Любовь к “малой Родине”;

Следование вековым народным обычаям и нравственным традициям;

Использование религиозной символики, христианских мотивов, языческих верований;

Обращение к фольклорным сюжетам и образам, введение в поэтический обиход народных песен и частушек;

Отрицание “порочной” городской культуры, сопротивление культу машин и железа.


В конце XIX века из среды крестьян не выдвинулось сколько-нибудь крупных поэтов. Однако авторы, пришедшие тогда в литературу, во многом подготовили почву для творчества своих особо даровитых последователей. Идеи старой крестьянской лирики возрождались на ином, более высоком художественном уровне. Тема любви к родной природе, внимание к народному быту и национальному характеру определили стиль и направление поэзии нового времени, а раздумья о смысле человеческого бытия посредством образов народной жизни сделались в этой лирике ведущими.

Следование народнопоэтической традиции было присуще всем новокрестьянским поэтам. Но у каждого из них было и особо острое чувство к малой родине в ее щемящей, уникальной конкретности. Осознание собственной роли в ее судьбе помогало найти свой путь к воспроизведению поэтического духа нации.

На формирование новокрестьянской поэтической школы большое влияние оказало творчество символистов, и в первую очередь Блока и Андрея Белого, способствовавшее развитию в поэзии Клюева, Есенина и Клычкова романтических мотивов и литературных приемов, характерных для поэзии модернистов.

Вхождение новокрестьянских поэтов в большую литературу стало заметным событием предреволюционного времени. Ядро нового течения составили наиболее талантливые выходцы из деревенской глубинки – Н. Клюев, С. Есенин, С. Клычков, П. Орешин. Вскоре к ним присоединились А. Ширяевец и А. Ганин.

Осенью 1915 г., во многом благодаря усилиям С. Городецкого и писателя А. Ремизова, опекавшим молодых поэтов, была создана литературная группа “Краса”; 25 октября в концертном зале Тенишевского училища в Петрограде состоялся литературно-художественный вечер, где, как писал впоследствии Городецкий, “Есенин читал свои стихи, а кроме того, пел частушки под гармошку и вместе с Клюевым – страдания…”. Там же было объявлено об организации одноименного издательства (оно прекратило существование после выхода первого сборника).

Впрочем, говорить о каком-то коллективном статусе новокрестьянских поэтов было бы неправомерным. И хотя перечисленные авторы входили в группу “Краса”, а затем и в литературно-художественное общество “Страда” (1915–1917), ставшее первым объединением поэтов (по определению Есенина) “крестьянской купницы”, и пусть некоторые из них участвовали в “Скифах” (альманахе левоэсеровского направления, 1917–1918), но в то же время для большинства “новокрестьян” само слово “коллектив” являлось лишь ненавистным штампом, словесным клише. Их больше связывало личное общение, переписка и общие поэтические акции.

Поэтому о новокрестьянских поэтах, как указывает в своем исследовании С. Семенова, “правильнее было бы говорить как о целой поэтической плеяде, выразившей с учетом индивидуальных мирочувствий иное, чем у пролетарских поэтов, видение устройства народного бытия, его высших ценностей и идеалов – другое ощущение и понимание русской идеи”.

У всех поэтических течений начала XX века имелась одна общая черта: их становление и развитие происходило в условиях борьбы и соперничества, словно наличие объекта полемики было обязательным условием существования самого течения. Не минула чаша сия и поэтов “крестьянской купницы”. Их идейными противниками являлись так называемые “пролетарские поэты”.

Став после революции организатором литературного процесса, партия большевиков стремилась к тому, чтобы творчество поэтов было максимально приближено к массам. Самым важным условием формирования новых литературных произведений, который выдвигался и поддерживался партийной печатью, был принцип “одухотворения” революционной борьбы. “Поэты революции являются неумолимыми критиками всего старого и зовут вперед, к борьбе за светлое будущее Они зорко подмечают все характерные явления современности и рисуют размашистыми, но глубоко правдивыми красками В их творениях многое еще не отшлифовано до конца, …но определенное светлое настроение отчетливо выражено с глубоким чувством и своеобразной энергией”.

Острота социальных конфликтов, неизбежность столкновения противоборствующих классовых сил стали главными темами пролетарской поэзии, находя выражение в решительном противопоставлении двух враждебных станов, двух миров: “отжившего мира зла и неправды” и “подымающейся молодой Руси”. Грозные обличения перерастали в страстные романтические призывы, восклицательные интонации господствовали во многих стихах (“Беснуйтесь, тираны!..”, “На улицу!” и т. п.). Специфической чертой пролетарской поэзии (стержневые мотивы труда, борьбы, урбанизм, коллективизм) являлось отражение в стихах текущей борьбы, боевых и политических задач пролетариата.

Пролетарские поэты, отстаивая коллективное, отрицали все индивидуально-человеческое, все то, что делает личность неповторимой, высмеивали такие категории, как душа и т. д. Крестьянские поэты, в отличие от них, видели главную причину зла в отрыве от природных корней, от народного мировосприятия, находящего отражение в быту, самом укладе крестьянской жизни, фольклоре, народных традициях, национальной культуре.


Приятие революции новокрестьянскими поэтами эмоционально шло от их народных корней, прямой причастности к народной судьбе; они чувствовали себя выразителями боли и надежд “нищих, голодных, мучеников, кандальников вековечных, серой, убогой скотины” (Клюев), низовой, задавленной вековым гнетом Руси. И в революции они увидели прежде всего начало осуществления чаяний, запечатленных в образах “Китеж-града”, “мужицкого рая”.

В обещанный революционерами рай на земле верили поначалу и Пимен Карпов, и Николай Клюев, который после Октября становится даже членом РКП(б).

Фактом остаются и попытки сближения именно в 1918 году – апогее революционно-мессианских иллюзий – крестьянских литераторов с пролетарскими, когда делается попытка создать в Москве секцию крестьянских писателей при Пролеткульте.

Но даже в этот относительно небольшой исторический промежуток времени (1917–1919), когда, казалось, один революционный вихрь, одно вселенское чаяние, один “громокипящий” пафос врывались в творчество и пролетарских, и крестьянских поэтов, все же чувствовалась существенная мировоззренческая разница. В стихах “новокрестьян” было немало революционно-мессианских неистовств, мотивов штурма небес, титанической активности человека; но вместе с яростью и ненавистью к врагу сохранялась и идея народа-богоносца, и нового религиозного раскрытия своей высшей цели: “Невиданного Бога / Увидит мой народ”, – писал Петр Орешин в своем сборнике стихов “Красная Русь” (1918). Вот несколько риторическое, но точное по мысли выражение того, что по большому счету разводило пролетарских и крестьянских поэтов (при всех их “хулиганских” богоборческих срывах, как в есенинской “Инонии”).

Объявление в послереволюционное время пролетарской поэзии самой передовой поставило крестьянскую поэзию в положение второстепенной. А проведение в жизнь курса ликвидации кулачества как класса сделало крестьянских поэтов “лишними”. Поэтому группа новокрестьянских поэтов с начала 1920-х годов являлась объектом постоянных нападок, ядовитых “разоблачений” со стороны критиков и идеологов, претендовавших на выражение “передовой”, пролетарской позиции.

Так рушились иллюзии, исчезала вера крестьянских поэтов в большевистские преобразования, копились тревожные раздумья о судьбах родной деревни. И тогда в их стихах зазвучали мотивы не просто трагедии революционного распятия России, но и вины растоптавшего ее непутевого, разгульного, поддавшегося на подмены и соблазны дьявольских козней ее сына – ее собственного народа. Произошла адская подтасовка, когда светлые мечты народа соскользнули в темный, неистовый союз с дьявольской силой.

Н. Солнцева в своей книге “Китежский павлин” приходит к выводу, что именно крестьянские поэты в послеоктябрьские годы “приняли на себя крест оппозиции”. Однако не всё так однозначно.

В рецензии на вышеупомянутую книгу Л. Воронин заметил, что “творческие и жизненные судьбы Н. Клюева, А. Ширяевца. А. Ганина, П. Карпова, С. Клычкова, в общем-то, вписываются в эту концепцию. Однако рядом и другие новокрестьянские поэты: Петр Орешин с его гимнами новой, советской Руси, оставшиеся “за кадром” исследования Н. Солнцевой, вполне лояльные Павел Радимов, Семен Фомин, Павел Дружинин. Да и с “крамольным” Сергеем Есениным не так все просто. Ведь в те же годы, когда им была написана “Страна негодяев”, появились его поэмы “Ленин”, “Песнь о великом походе”, “Баллада о двадцати шести””.

По мнению А. Михайлова, “общественная дисгармония, к которой привела революция, явилась отражением целого клубка противоречий: идейных, социальных, экономических и других. Однако в задачу советских идеологов входило представить новое государственное устройство как единственно правильное, поэтому они стремились во что бы то ни стало перекодировать механизм национальной памяти. Чтобы предать прошлое забвению, носителей родовой памяти уничтожали. Погибли все новокрестьянские поэты – хранители национальных святынь”. Только А. Ширяевец, рано ушедший из жизни (1924), и С. Есенин не дожили до времен массовых репрессий, поглотивших их единомышленников.

Первым эта участь постигла А. Ганина. Осенью 1924 г. его в числе группы молодежи арестовывают по обвинению в принадлежности к “Ордену русских фашистов”. За улику принимаются найденные у Ганина при обыске тезисы “Мир и свободный труд – народам”, содержащие откровенные высказывания против существующего режима. Попытка выдать текст тезисов за фрагмент задуманного романа (списав тем самым криминал на счет отрицательного героя – “классового врага”) не удалась. Ганин был расстрелян в Бутырской тюрьме в числе семи человек, составляющих группу “ордена”, как его глава.

В апреле 1920 г. “за религиозные взгляды” был исключен из партии Н. Клюев. А после публикации поэмы “Деревня” (1927) он подвергся резкой критике за тоску по разрушенному сельскому “раю” и был объявлен “кулацким поэтом”. Затем последовала ссылка в Томск, где Клюев умирал от голода, продавал свои вещи, просил подаяния. Он писал М. Горькому и умолял помочь “кусочком хлебушка”. Осенью 1937 г. поэт был расстрелян в Томской тюрьме.

В разгар массовых репрессий погиб С. Клычков, чья поэзия избежала и опьянения Октябрем, и резкой, откровенно разочарованной реакции. Тем не менее, с конца 1920-х годов критики занесли его в разряд “певцов кулацкой деревни”, а в 1937 г. Клычков был арестован и сгинул бесследно.

Не смог избежать участи своих собратьев по литературному цеху даже П. Орешин, тот из новокрестьянских поэтов, кто, по выражению С. Семеновой, “один из всех как будто искренне, от души форсируя голос, побежал и за комсомолом, и за партией, и за трактором, довольно механически стыкуя поэзию родной природы (от которой он никогда не отказывался) и “новую красоту” колхозной деревни, не брезгуя и производственными агитками в виде сказов в стихах Последний его сборник “Под счастливым небом” (1937) состоял из препарированных, приглаженных стихотворений его предшествующих книг Но и такое “счастливое” совпадение с требованиями эпохи не отвело от поэта, когда-то дружно выступавшего в одной “крестьянской купнице”, десницы террора. “Под счастливым небом” 1937 года он был арестован и расстрелян”.

Из числа новокрестьянских поэтов уцелел в этой мясорубке лишь П. Карпов, который дожил до 1963 года и умер в полной безвестности. Его, правда, к данному течению можно отнести лишь с большой долей условности.

Новокрестьянская поэзия с полным правом может считаться неотъемлемой частью творческого наследия русского Серебряного века. Показательно, что крестьянская духовная нива оказалась значительно плодотворнее, чем пролетарская идеологическая почва, на яркие творческие личности. С. Семенова обращает внимание на “разительное отличие творческого результата: если пролетарская поэзия не выдвинула по-настоящему крупных мастеров слова, то крестьянская (раскрыла) первоклассный талант Клычкова – поэта и прозаика, замечательное дарование Орешина и Ширяевца, Ганина и Карпова А два поэта – Клюев и Есенин, будучи духовными и творческими лидерами “крестьянской купницы” и выразив точнее и совершеннее своих собратьев ее устремления, встали в ряд классиков русской литературы” (Там же.).

Добавлю, что из пролетарских поэтов можно вспомнить разве что Демьяна Бедного, агитационно-публицистическая поэзия которого в годы революции и гражданской войны была весьма популярной у народных масс. Но и это объясняется не столько ее качеством, сколько наличием, как сейчас модно говорить, большевистского “административного ресурса”, т. е. попросту пропаганды.

Понятие "крестьянская поэзия", вошедшее в историко-литературный обход, объединяет поэтов условно и отражает только некоторые общие черты, присущие их миропониманию и поэтической манере. Единой творческой школы с единой идейной и поэтической программой они не образовали. Как жанр "крестьянская поэзия" сформировал Суриков. Они писали о труде и быте крестьянина, о драматических и трагических коллизиях его жизни. В их творчестве отразилась и радость слияния тружеников с миром природы, и чувство неприязни к жизни душного, шумного, чуждого живой природе города. Известнейшими крестьянскими поэтами периода Серебряного века были: Спиридон Дрожжин, Николай Клюев, Пётр Орешин, Сергей Клычков. К этому течению также примыкал Сергей Есенин.

Имажинизм

Имажинизм (от лат. imagо - образ) - литературное течение в русской поэзии XX века, представители которого заявляли, что цель творчества состоит в создании образа. Основное выразительное средство имажинистов - метафора, часто метафорические цепи, сопоставляющие различные элементы двух образов - прямого и переносного. Для творческой практики имажинистов характерен эпатаж, анархические мотивы.

Имажинизм как поэтическое движение возник в 1918 году, когда в Москве был основан "Орден имажинистов". Создателями "Ордена" стали приехавший из Пензы Анатолий Мариенгоф, бывший футурист Вадим Шершеневич и входивший ранее в группу новокрестьянских поэтов Сергей Есенин. Черты характерного метафорического стиля содержались и в более раннем творчестве Шершеневича и Есенина, а Мариенгоф организовал литературную группу имажинистов ещё в родном городе. Имажинистскую "Декларацию", опубликованную 30 января 1919 года в воронежском журнале "Сирена" (а 10 февраля также в газете "Советская страна", в редколлегию которой входил Есенин), кроме них подписали поэт Рюрик Ивнев и художники Борис Эрдман и Георгий Якулов. 29 января 1919 года в Союзе поэтов состоялся первый литературный вечер имажинистов. К имажинизму также примкнули поэты Иван Грузинов,Матвей Ройзман, Александр Кусиков, Николай Эрдман, Лев Моносзон.

В 1919-1925 гг. имажинизм был наиболее организованным поэтическим движением в Москве; ими устраивались популярные творческие вечера в артистических кафе, выпускалось множество авторских и коллективных сборников, журнал "Гостиница для путешествующих в прекрасном" (1922-1924, вышло 4 номера), для чего были созданы издательства "Имажинисты", "Плеяда", "Чихи-Пихи" и "Сандро" (двумя последними руководил А.Кусиков). В 1919 году имажинисты вошли в литературную секцию Литературного поезда им. А. Луначарского, что дало им возможность ездить и выступать по всей стране и во многом способствовало росту их популярности. В сентябре 1919 года Есенин и Мариенгоф разработали и зарегистрировали в Московском совете устав "Ассоциации вольнодумцев" - официальной структуры "Ордена имажинистов". Устав подписали другие члены группы и его утвердил нарком просвещения А. Луначарский. 20 февраля 1920 года председателем "Ассоциации" был избран Есенин.

Помимо Москвы ("Орден имажинистов" и "Ассоциация вольнодумцев") центры имажинизма существовали в провинции (например, в Казани, Саранске, в украинском городе Александрии, где имажинистскую группу создал поэт Леонид Чернов), а также вПетрограде-Ленинграде. О возникновении петроградского "Ордена воинствующих имажинистов" было объявлено в 1922 г. в "Манифесте новаторов", подписанном Алексеем Золотницким, Семеном Полоцким, Григорием Шмерельсоном и Влад. Королевичем. Потом, вместо отошедших Золотницкого и Королевича, к петроградским имажинистам присоединились Иван Афанасьев-Соловьёв и Владимир Ричиотти, а в 1924 году Вольф Эрлих.

Некоторые из поэтов-имажинистов выступали с теоретическими трактатами ("Ключи Марии" Есенина, "Буян-остров" Мариенгофа, "2х2=5" Шершеневича, "Имажинизма основное" Грузинова). Имажинисты также приобрели скандальную известность своими эпатажными выходками, такими как "переименование" московских улиц, "суды" над литературой, роспись стен Страстного монастыря антирелигиозными надписями.

Имажинизм фактически распался в 1925 году: в 1922 году эмигрировал Александр Кусиков, в 1924 году о роспуске "Ордена" объявили Сергей Есенин и Иван Грузинов, другие имажинисты вынужденно отошли от поэзии, обратившись к прозе, драматургии, кинематографу, во многом ради заработка. Имажинизм подвергся критике в советской печати. Есенина нашли мертвым в гостинице "Англетер", Николай Эрдман был репрессирован.

Деятельность "Ордена воинствующих имажинистов" прекратилась в 1926 году, а летом 1927 года было объявлено о ликвидации "Ордена имажинистов". Взаимоотношения и акции имажинистов были затем подробно описаны в воспоминаниях Мариенгофа, Шершеневича, Ройзмана.

родился в 1887 году в деревне Коштуге близ Вытегры (Олонецкая губерния). Отец его семнадцать лет прослужил в солдатах, доживал жизнь сидельцем в казенной винной лавке, мать из старообрядческой семьи - вопленица, былинница. Сам Клюев окончил церковно-приходскую школу, затем народное училище в Вытегре. Год проучился в фельдшерах. Шестнадцати лет ушел в Соловецкий монастырь «спасаться», некоторое время жил в скитах. В 1906 году за распространение прокламаций Крестьянского союза был арестован. От службы в армии отказался по религиозным убеждениям. Позже писал «Впервые я сидел в остроге 18 годов отроду, безусый, тоненький, голосок с серебряной трещинкой. Начальство почитало меня опасным и «тайным». Когда перевозили из острога в губернскую тюрьму, то заковали меня в ножные кандалы. Плакал я, на цепи свои глядя. Через годы память о них сердце мое гложет... Когда пришел черед в солдаты идти, везли меня в Питер, почитай 400 верст, от партии рекрутской особо, под строжайшим конвоем. В Сен-Михеле, городок такой есть в Финляндии, сдали меня в пехотную роту. Сам же про себя я порешил не быть солдатом, не учиться убийству, как Христос велел и как мама мне завещала. Стал я отказываться от пищи, не одевался и не раздевался сам, силой меня взводные одевали; не брал я и винтовки в руки. На брань же и побои под микитку, взглезь, по мордасам, по поджилкам прикладом молчал. Только ночью плакал на голых досках нар, так как постель у меня была в наказание отобрана. Сидел я в Сен-Михеле в военной тюрьме, в бывших шведских магазеях петровских времен. Люто вспоминать про эту мерзлую каменную дыру, где вошь неусыпающая и дух гробный... Бедный я человек! Никто меня и не пожалеет... Сидел я и в Выборгской крепости. Крепость построена из дикого камня, столетиями ее век мерить. Одиннадцать месяцев в этом гранитном колодце я лязгал кандалами на руках и ногах... Сидел я и в Харьковской каторжной тюрьме, и в Даньковском остроге. Кусок хлеба и писательская слава даром мне не достались!.. Бедный я человек!..»
Начав сочинять стихи, Клюев несколько лет переписывался с Александром Блоком, поддержавшим его поэтические начинания. Первый сборник стихов «Сосен перезвон» вышел осенью 1911 года с предисловием В. Брюсова. В том же году вышла вторая книга «Братские песни». «Осенний гусак полнозвучнее Глинки, стерляжьи молоки Верлена нежней, а бабкина пряжа, печные тропинки лучистее славы и неба светлей...»
«Коренастый, - вспоминала Клюева жена писателя Н.Г. Гарина. - Ниже среднего роста. Бесцветный. С лицом ничего не выражающим, я бы сказала, даже тупым. С длинной, назад зачесанной прилизанной шевелюрой, речью медленной и бесконечно переплетаемой буквой «о», с явным и сильным ударением на букве этой, и резко отчеканиваемой буквой «г», что и придавало всей его речи специфический и оригинальный и отпечаток, и оттенок. Зимой - в стареньком полушубке, меховой потертой шапке, несмазанных сапогах, летом - в несменяемом, также сильно потертом армячке и таких же несмазанных сапогах. Но все четыре времени года, так же неизменно, сам он - весь обросший и заросший, как дремучий его Олонецкий лес...»
Несколько иначе запомнил Клюева поэт Г. Иванов «Приехав в Петроград, Клюев попал тотчас же под влияние Городецкого и твердо усвоил приемы мужичка-травести. «Ну, Николай Алексеевич, как устроились вы в Петербурге» - «Слава тебе Господи, не оставляет Заступница нас, грешных. Сыскал клетушку, - много ли нам надо Заходи, сынок, осчастливь. На Морской за углом живу». - Клетушка была номером Отель де Франс с цельным ковром и широкой турецкой тахтой. Клюев сидел на тахте, при воротничке и галстуке, и читал Гейне в подлиннике. «Маракую малость по басурманскому, - заметил он мой удивленный взгляд. - Маракую малость. Только не лежит душа. Наши соловьи голосистей, ох, голосистей. Да что ж это я, - взволновался он, - дорогого гостя как принимаю. Садись, сынок, садись, голубь. Чем угощать прикажешь Чаю не пью, не курю, пряника медового не припас. А то, - он подмигнул, - если не торопишься, пополудничаем вместе Есть тут один трактирчик. Хозяин хороший человек, хоть и француз. Тут, за углом. Альбертом зовут». - Я не торопился. - «Ну, вот и ладно, ну, вот и чудесно, - сейчас обряжусь». - «Зачем же вам переодеваться» - «Что ты, что ты - разве можно Ребята засмеют. Обожди минутку - я духом». - Из-за ширмы он вышел в поддевке, смазных сапогах и малиновой рубашке «Ну вот, так-то лучше». - «Да ведь в ресторан в таком виде как раз не пустят». - «В общую и не просимся. Куда нам, мужичкам, промеж господ Знай, сверчок, свой шесток. А мы не в общем, мы в клетушку-комнатушку, отдельный то есть. Туда и нам можно».
Осенью 1917 года Клюев вернулся в Вытегру.
Обладая крепким природным умом, внимательно присматривался к людям, к событиям, даже вступил в члены РКП(б). В 1919 году в журнале «Знамя труда» появилось стихотворение Клюева о Ленине - первое, кажется, в советской поэзии художественное изображение вождя. Впрочем, коммунизм, Коммуну, как он сам говорил, Клюев воспринимал вовсе не так, как другие члены партии. «Не хочу Коммуны без лежанки...». - писал он. Древнерусская книжность, пышная богослужебная обрядность, народный фольклор удивительным образом мешались в его стихах с сиюминутными событиями. В первые послереволюционные годы он много пишет, часто издается. В 1919 году вышел в свет большой двухтомный «Песнослов», за ним - сборник стихов «Медный кит». В 1920 году - «Песнь Солнценосца», «Избяные песни». В 1922 году - «Львиный хлеб». В 1923 году - поэмы «Четвертый Рим» и «Мать-суббота». «Маяковскому грезится гудок над Зимним, - писал Клюев, - а мне - журавлиный перелет и кот на лежанке. Песнетворцу ль радеть о кранах подъемных..»
«В 1919 году Клюев становится одним из основных сотрудников местной газеты «Звезда Вытегры», - писал исследователь его творчества К. Азадовский. - Он постоянно печатает в ней свои стихи и прозаические произведения. Но уже в 1920 году его участие в делах газеты сокращается. Дело в том, что в марте 1920 года Третья уездная конференция РКП(б) в Вытегре обсуждала вопрос о возможности дальнейшего пребывания Клюева в рядах партии религиозные убеждения поэта, посещение им церкви и почитание икон вызывали, естественно, недовольство у вытегорских коммунистов. Выступая перед собравшимися, Клюев произнес речь «Лицо коммуниста». «С присущей ему образностью и силой, - сообщала через несколько дней «Звезда Вытегры», - оратор выявил цельный благородный тип идеального коммунара, в котором воплощаются все лучшие заветы гуманности и общечеловечности». В то же время Клюев пытался доказать собранию, что «нельзя надсмехаться над религиозными чувствованиями, ибо слишком много точек соприкосновения в учении коммуны с народною верою в торжество лучших начал человеческой души». Доклад Клюева был выслушан «в жуткой тишине» и произвел глубокое впечатление. Большинством голосов конференция, «пораженная доводами Клюева, ослепительным красным светом, брызжущим из каждого слова поэта, братски высказалась за ценность поэта для партии». Однако Петрозаводский губком не поддержал решение уездной конференции Клюев был исключен из партии большевиков...» Больше того, в середине 1923 года поэт был арестован и препровожден в Петроград. Арест, правда, не оказался долгим, но, освободившись, Клюев возвращаться в Вытегру не стал. Являясь членом Всероссийского союза поэтов, возобновил старые знакомства, целиком отдался литературной работе. Писал много, но и многое изменилось в стране теперь стихи Клюева откровенно раздражали. Преувеличенное тяготение к жизни патриархальной вызывало отпор, непонимание, поэта обвиняли в пропаганде кулацкой жизни. Это при том, что как раз в те годы Клюев создал, может быть, лучшие свои вещи - «Плач о Есенине» и поэмы «Погорельщина» и «Деревня».
«Я люблю цыганские кочевья, свет костра и ржанье жеребят. Под луной как призраки деревья и ночной железный листопад... Я люблю кладбищенской сторожки нежилой, пугающий уют, дальний звон и с крестиками ложки, в чьей резьбе заклятия живут... Зорькой тишь, гармонику в потемки, дым овина, в росах коноплю. Подивятся дальние потомки моему безбрежному «люблю»... Что до них Улыбчивые очи ловят сказки теми и лучей. Я люблю остожья, грай сорочий, близь и дали, рощу и ручей...»
Для жизни в суровой стране, с ног на голову перевернутой революцией, этой любви было уже мало.
«На запрос о самокритике моих последних произведений и о моем общественном поведении довожу до сведения Союза следующее, - писал Клюев в январе 1932 года в Правление Всероссийского Союза советских писателей. - Последним моим стихотворением является поэма «Деревня». Напечатана она в одном из виднейших журналов республики («Звезда») и, прошедшая сквозь чрезвычайно строгий разбор нескольких редакций, подала повод обвинить меня в реакционной проповеди и кулацких настроениях. Говорить об этом можно без конца, но я, признаваясь, что в данном произведении есть хорошо рассчитанная мною как художником туманность и преотдаленность образов, необходимых для порождения в читателе множества сопоставлений и предположений, чистосердечно заверяю, что поэма «Деревня», не гремя победоносною медью, до последней глубины пронизана болью свирелей, рыдающих в русском красном ветре, в извечном вопле к солнцу наших нив и чернолесий. Свирели и жалкованья «Деревни» сгущены мною сознательно и родились из причин, о которых я буду говорить ниже, и из уверенности, что не только сплошное «ура» может убеждать врагов трудового народа в его правде и праве, но и признание им своих величайших жертв и язв неисчислимых, претерпеваемых за спасение мирового тела трудящегося человечества от власти желтого дьявола - капитала. Так доблестный воин не стыдится своих ран и пробоин на щите - его орлиные очи сквозь кровь и желчь видят «на Дону вишневые хаты, по Сибири лодки из кедра»...
Неуместная повышенность тона стихов «Деревни» станет понятной, если Правление Союза примет во внимание следующее с опухшими ногами, буквально обливаясь слезами, я, в день создания злополучной поэмы, впервые в жизни вышел на улицу с протянутой рукой за милостыней. Стараясь не попадаться на глаза своим бесчисленным знакомым писателям, знаменитым артистам, художникам и ученым, на задворках Ситного рынка, смягчая свою боль образами потерянного избяного рая, сложил я свою «Деревню». Мое тогдашнее бытие голодной собаки определило и соответствующее сознание. В настоящее время я тяжко болен, целыми месяцами не выхожу из своего угла, и мое общественное поведение, если под ним подразумевать неучастие в собраниях, публичные выступления и т.п., объясняется моим тяжелым болезненным состоянием, внезапными обмороками и часто жестокой зависимостью от чужой тарелки супа и куска хлеба. Я дошел до последней степени отчаяния и знаю, что погружаюсь на дно Ситных рынков и страшного мира ночлежек, но то не мое общественное поведение, а только болезнь и нищета. Прилагаемый документ от Бюро медицинской экспертизы при сем прилагаю и усердно прошу Союз (не стараясь кого-либо разжалобить) не лишать меня последней радости умереть в единении со своими товарищами по искусству членом Всероссийского Союза Советских писателей...»
Не самую лучшую роль сыграл в судьбе Клюева поэт Павел Васильев, свояк главного редактора «Известий» - известного коммуниста И.М. Гронского. Слова его о некоторых подробностях личной жизни Клюева настолько возмутили Гронского, что он в тот же день позвонил наркому внутренних дел Генриху Ягоде с категорическим требованием в двадцать четыре часа убрать «юродивого» из Москвы. «Он (Ягода) меня спросил «Арестовать» - «Нет, просто выслать». После этого я информировал И.В. Сталина о своем распоряжении, и он его санкционировал...» 2 февраля 1934 года Клюев был арестован. Суд приговорил его к пятилетней высылке в Сибирь.
«Я в поселке Колпашево в Нарыме, - писал Клюев давнему своему другу певице Н.Ф. Христофоровой. - Это бугор глины, усеянный почерневшими от непогод и бедствий избами. Косое подслеповатое солнце, дырявые вечные тучи, вечный ветер и внезапно налетающие с тысячеверстных окружных болот дожди. Мутная торфяная река Обь с низкими ржавыми берегами, тысячелетия затопленными. Население - 80% ссыльных - китайцев, сартов, экзотических кавказцев, украинцев, городская шпана, бывшие офицеры, студенты и безличные люди из разных концов нашей страны - все чужие друг другу и даже, и чаще всего, враждебные, все в поисках жранья, которого нет, ибо Колпашев - давным-давно стал обглоданной костью. Вот он - знаменитый Нарым! - думаю я. И здесь мне суждено провести пять звериных темных лет без любимой и освежающей душу природы, без привета и дорогих людей, дыша парами преступлений и ненависти! И если бы не глубины святых созвездий и потоки слез, то жалким скрюченным трупом прибавилось бы в черных бездонных ямах ближнего болота. Сегодня под уродливой дуплистой сосной я нашел первые нарымские цветы - какие-то сизоватые и густо-желтые, - бросился к ним с рыданьем, прижал их к своим глазам, к сердцу, как единственных близких и не жестоких. Но безмерно сиротство и бесприютность, голод и свирепая нищета, которую я уже чувствую за плечами. Рубище, ужасающие видения страдания и смерти человеческой здесь никого не трогают. Все это - дело бытовое и слишком обычное. Я желал бы быть самым презренным существом среди тварей, чем ссыльным в Колпашеве. Недаром остяки говорят, что болотный черт родил Нарым грыжей. Но больше всего пугают меня люди, какие-то полупсы, люто голодные, безблагодатные и сумасшедшие от несчастий. Каким боком прилепиться к этим человекообразным, чтобы не погибнуть..»
Но даже в таких условиях Клюев пытался работать записывал отдельные строфы, запоминал их, потом записи уничтожал. К сожалению, большая поэма «Нарым», над которой он тогда, по некоторым свидетельствам, работал, до нас не дошла.
«Небо в лохмотьях, косые дожди, немолчный ветер - это зовется здесь летом, затем свирепая 50-градусная зима, а я голый. У меня нет никакой верхней одежды, я без шапки, без перчаток и пальто. На мне синяя бумазейная рубаха без пояса, тонкие бумажные брюки, уже ветхие. Остальное все украли шалманы в камере, где помещалось до ста человек народу, днем и ночью прибывающего и уходящего. Когда я ехал из Томска в Нарым, кто-то, видимо узнавший меня, послал мне через конвоира ватную короткую курточку и желтые штиблеты, которые больно жмут ноги, но и за это я горячо благодарен...»
Какое-то время Клюев еще боролся за себя. Писал в Москву в Политический Красный Крест, к Горькому, в Оргкомитет Союза советских писателей, старым, еще остававшимся на свободе друзьям, поэту Сергею Клычкову. Какое-то из обращений, видимо, сработало в конце 1934 года Клюеву разрешили отбывать оставшийся ему срок в Томске. При этом отправили в Томск не этапом, а спецконвоем; в казенной телеграмме, полученной из Новосибирска, так и указывалось - доставить в Томск поэта Клюева.
«На самый праздник Покрова меня перевели из Колпашева в Томск, - писал Клюев, - это на тысячу верст ближе к Москве. Такой переход нужно принять как милость и снисхождение, но, выйдя с парохода в ненастное и студеное утро, я очутился второй раз в ссылке без угла и куска хлеба. Уныло со своим узлом побрел я по неизмеримо пыльным улицам Томска. Кой-где присаживался на случайную скамейку у ворот, то на какой-либо приступок; промокший до костей, голодный и холодный, я постучался в первую дверь кособокого старинного дома на глухой окраине города - в надежде попросить ночлег ради Христа. К моему удивлению, меня встретил средних лет, бледный, с кудрявыми волосами и такой же бородкой, человек - приветствием «Провиденье посылает нам гостя! Проходите, раздевайтесь, вероятно устали». При этих словах человек стал раздевать меня, придвинул стул, встал на колени и стащил с моих ног густо облепленные грязью сапоги. Потом принес теплые валенки, постель с подушкой, быстро наладил мне в углу комнаты ночлег...»
Однако жизнь в Томске оказалась немногим легче колпашевской. «В Томске глубокая зима, - писал поэт, - мороз под 40 градусов. Я без валенок, и в базарные дни мне реже удается выходить за милостыней. Подают картошку, очень редко хлеб. Деньгами - от двух до трех рублей - в продолжение почти целого дня - от 6 утра до 4-х дня, когда базар разъезжается. Но это не каждое воскресенье, когда бывает мой выход за пропитанием. Из поданного варю иногда похлебку, куда полагаю все хлебные крошки, дикий чеснок, картошку, брюкву, даже немножко клеверного сена, если оно попадет в крестьянских возах. Пью кипяток с брусникой, но хлеба мало, сахар великая редкость. Впереди морозы до 60 градусов, мне страшно умереть на улице. Ах, если бы в тепле у печки!.. Где мое сердце, где мои песни..»
В 1936 году, уже в Томске, Клюева вновь арестовали по спровоцированному органами НКВД делу контрреволюционного, церковного (как сказано в документах) «Союза спасения России». На какое-то время его освободили из-под стражи только из-за болезни - «паралича левой половины тела и старческого слабоумия». Но и это была лишь временная отсрочка.
«Хочется поговорить с милыми друзьями, - в отчаянии писал поэт Христофоровой, - послушать подлинной музыки! За досчатой заборкой от моей каморки - день и ночь идет современная симфония - пьянка... Драка, проклятия, - рев бабий и ребячий, и все это перекрывает доблестное радио... Я, бедный, все терплю. Второго февраля стукнет три года моей непригодности в члены нового общества! Горе мне, волку ненасытному!..»
Дурные предчувствия скоро сбылись. На совещании руководящих работников Западно-Сибирского края тогдашний начальник Управления НКВД С.Н. Миронов, говоря об уже спланированных и разрабатываемых чекистами процессах, совершенно определенно потребовал «Клюева надо тащить по линии монархически-фашистского типа, а не правых троцкистов, выйти через эту контрреволюционную организацию на организацию союзного типа». Сказано было с масштабом, с указанием на важность проводимой работы.
«Совещание руководящих работников, - писал профессор Л.Ф. Пичурин («Последние дни Николая Клюева», Томск, 1995), - проходило 25 марта 1937 года. А уже в мае Клюева вновь взяли под стражу. Разумеется, допросы «подельников» очень скоро дали полное подтверждение всем домыслам следователей. Например, арестованный Голов показал «Идейными вдохновителями и руководителями организации являются поэт Клюев и бывшая княгиня Волконская... Клюев - человек набожный, за царя. Сейчас пишет стихи и большую поэму о зверствах и тирании большевиков. Имеет обширнейшие связи и много единомышленников...» Через несколько дней тот же Голов добавил к сказанному «Клюев и Волконская являются большими авторитетами среди монархических элементов в России и даже за границей... В лице Клюева мы приобрели большого идейного и авторитетного руководителя, который в нужный момент поднимет знамя активной борьбы против тирании большевиков в России. Клюев очень интересуется, кто из научных работников томских вузов имеет связь с заграницей...» И даже такое «Клюев отбывает ссылку в Томске за продажу своих сочинений, направленных против советской власти, одному из капиталистических государств. Сочинения Клюева были напечатаны за границей и ему прислали за них 10 тысяч рублей...» В итоге, скорое следствие действительно пришло к выводу, что «Клюев Николай Алексеевич является руководителем и идейным вдохновителем существующей в г. Томске контрреволюционной, монархической организации «Союз спасения России», в которой принимал деятельное участие, группируя вокруг себя контрреволюционно настроенный элемент, репрессированный Соввластью».
Поразительно, отмечал Пичурин, что протокол допроса Клюева, кроме установочных данных, практически ничего не содержит, кроме следующих вопроса и ответа «Горбенко (следователь) «Скажите, за что вы были арестованы в Москве
и осуждены ссылку в Западную Сибирь» Клюев «Проживая в г. Полтаве, я написал поэму «Погорельщина», которая впоследствии была признана кулацкой. Я ее распространял в литературных кругах в Ленинграде и в Москве. По существу эта поэма была с реакционным антисоветским направлением, отражала кулацкую идеологию».
В октябре заседание тройки Управления НКВД Новосибирской области постановило «Клюева Николая Алексеевича расстрелять. Лично принадлежащее ему имущество конфисковать». 23-25 октября 1937 года (так указано в выписке из дела) постановление тройки было приведено в исполнение.

Новокрестьянские поэты это термин введен В.Львовым-Рогачевским в книге «Поэзия новой России. Поэты полей и городских окраин» (1919). Это - заявившие о себе в 1900-10-х Н.А.Клюев (1884-1937), С.А.Клычков (1889-1937), С.А.Есенин (1895-1925), А.Л.Ганин (1893-1925), П.И.Карпов, А.В.Ширяевец (1887-1924), П.В.Орешин (1887-1938), а также близкий им П.А.Радимов (1887-1967) и вошедший в литературный процесс в 1920-30-х П.Н.Васильев (1910-37). Новокрестьянские поэты не организовали литературной группы, однако большинству из них свойственны общие гражданские, эстетические позиции, религиозно-философские искания, в которых христианские, порой старообрядческие идеалы синтезировались как с языческими мотивами, так и с сектантскими искушениями. Так, книга Клюева «Братские песни» (1912) воспринималась как хлыстовские песнопения, тема поэзии Карпова - умыкание России в хлыстовский круг. Центральными в творчестве Новокрестьянских поэтов были идеи земного рая и избранности крестьянина, что явилось одной из причин их интереса к революционным движениям. Ожидая преображения крестьянского бытия в рай, Новокрестьянские поэты создали и символические образы мессии-чудесного гостя, пророкапастуха.. Богоизбранность крестьянина и мистическая природа крестьянского мира раскрыты в поэтическом цикле Клюева «Избяные песни» (1920).

В Февральской и Октябрьской революциях Новокрестьянские поэты усмотрели возможность социального реванша крестьян и религиозного обновления. В статье «Красный конь» (1919) Клюев писал о том, как вся «пудожская мужичья сила» стекается на «красный звон Воскресения» (Клюев Н.). В религиозно-революционных поэмах (1916-18) Есенина «Товарищ», «Певущий зов», «Отчарь», «Октоих», «Пришествие», «Преображение», «Сельский часослов», «Инония», «Иорданская голубица», «Небесный барабанщик», «Пантократор» - Россия была показана как новый Назарет, а Февральская революция трактовалась как революция мужика-старообрядца - ловца вселенной, подобного библейскому пастырю. Некоторые из Новокрестьянских поэтов видели в революции мистерию всеобщего прощения и согласия. Максималистская версия этой темы была развита в лирике Клюева и Карпова: даже дьявол перерождался в носителя добра, становился участником светлого преображения России. Если дореволюционное творчество Карпова, Клюева, Ширяевца, Орешина, Есенина в основном было направлено на сотворение гармоничного земного устройства, то в творчестве Клычкова проявилась экзистенциалистская тенденция, он - певец «небывалой в мире печали» («Золотятся ковровые нивы…», 1914). Как в творчестве Клычкова, так и в творчестве Ганина экзистенциальные настроения были усилены первой мировой войной. Ганин писал: «Стерся лик человека и Бога. Снова Хаос. Никто и Ничто» («Певчий Брат, мы в дороге одни…», 1916). Вскоре после победы Октябрьской революции Ширяевец и прошедший мировую войну и пацифистски настроенный Клычков заняли позицию отстранения, в оппозиции оказался Ганин, а к началу 1920-х отношения Новокрестьянских поэтов и власти обрели явный конфликтный характер.

Партийной критикой творчество Новокрестьянских поэтов было определено как не подлинно крестьянское и кулацкое . Ганин, Клычков, Орешин, Клюев и Васильев были расстреляны. Причину гибели крестьянского уклада Новокрестьянские поэты увидели не только в политике большевиков, но и в самом мужике. В произведениях Ганина прозвучала тема неспособности народа распознать зло, над ним кто-то «дико заглумился», в России «Сверкают пламенные очи и бич глухого Сатаны» («Гонимый совестью незримой…», 1917-18). В неомифологических романах Клычкова об отношениях человека и черта - «Сахарный немец» (1925), «Чертухинский балакирь» (1926), «Князь мира» (1927) раскрыта тема бессилия крестьянина сохранить на земле Божественную гармонию. Эта же тема звучит в поэме Клюева «Погорелыцина» (1928), в которой рассказано о гибели крестьянской России: олицетворяющие губительную власть города Иродовой дщери «сосновые херувимы» несут рублевского Спаса; в поэме прозвучала лишь слабая надежда на преодоление зла и возрождение христианской культуры. Одна из приоритетных тем творчества Новокрестьянских поэтов - самоценность личности. Лирический герой поэтических книг Клычкова «Домашние песни» (1923), «Гость чудесный» (1923), «В гостях у журавлей» (1930) - бесприютный калика, не нужный стране поэт: «И душа к чужому крову, Как батрачка прилегла» («Ни избы нет, ни коровы…», 1931). Родовая культура человека, его неповторимость, семейные ценности, любовь, творчество - темы поэмы Клычкова «Песнь о великой матери» (1929 или 30), цикла «О чем шумят седые кедры» (1930-32) и др. В послереволюционной поэзии Есенина главным стало лирическое содержание, чувства поэта. Человек, как полагали Новокрестьянские поэты, принадлежит Богу, себе и миру, а не классу и не власти, потому лейтмотив поэзии Клюева - универсальность России: в описанном им Заонежье бродят стада носорогов, в ярославском хлеву разместился бизоний телок, в тайге живут попугаи, в олонецких стихах появляются образы и нубийки, и славянки. Приоритетной стала и тема судьбы поэта в атеистической стране: в поэме Клюева «Плач о Сергее Есенине» (1926) рассказана история о загубленном поэте. Вместе с тем в произведениях Орешина выражено стремление понять и принять социализм, его позиция передана в названии книги «Под счастливым небом» (1937).

Новокрестьянское направление русской литературы было обречено на вымирание . Его молодое поколение представлено творчеством выходца из семиреченского казачества Васильева, заявившего о себе поэтическими сборниками «В золотой разведке» (1930), «Люди в тайге» (1931). Достаточно восприняв из поэтического мастерства Клычкова и Клюева, он прошел самостоятельный творческий путь, его талант выразился в собственных темах, не характерных для творчества его предшественников. Экспрессивная поэтика соответствовала авторскому максимализму, герои его произведений - сильные люди. Васильев создал образ Сибири, где созидают новую жизнь «герои строительства и труда» («Провинция - периферия», 1931). В то же время в «Песни о гибели казачьего войска» (1928-32) и в других произведениях развиты темы трагедии гражданского противостояния, насилия над человеком. Новокрестьянские поэты 1910-30-х не представляли единого потока. Их творчество - особая ветвь русского модернизма, в нем выразились тенденции как символизма, так и постсимволистской поэзии; их искания в поэтике способствовали реанимации художественных систем средневековой литературы и живописи. Поэтике Клычкова, Клюева, Есенина свойственны метафоричность, символика, в их творчестве ярко проявились неомифологические искания. В 1920-е в противовес Новокрестьянским поэтам было инициировано массовое литературное движение поэтов и прозаиков из крестьян, которые поддерживали своим творчеством политику партии в деревне, было образовано Всероссийское общество крестьянских писателей ().